ДАЛЬШЕ — ТИШИНА
Последние два года жизни Хворостовского— это гимн человеческой стойкости
О его уникальности как певца теперь расскажут записи — эта невероятная простота и искренность бьет из любой оперной арии, из военной или народной песни, он благородил собой любой жанр. Но гораздо важнее другое. Дмитрий Хворостовский вошел в историю не только своим голосом и харизмой, он стал первопроходцем (если брать людей такого уровня) по части снятия общественных табу. Он не скрыл страшную болезнь, не подчинился ей. Он открыто признался в этом всему миру. И было в этом признании не отчаяние и не начало конца. Напротив: начало самого человечного, что в нем есть. Смотрите все — я человек! Смерть мне бросает вызов — пусть. Рак — пусть. Но я назло всем начну новый отсчет, и пусть меня никто не жалеет.
Не говорил уже, лежал, но… распевался до последнего! О его вокальных достоинствах будет много пафосных слов, но Хворостовский запомнится своей невероятной органичностью: не играл, он так жил. И он победил рак. Победил как стигму, как табу, как запретную и неудобную тему, от которой отводят глаза. Не отводите! Дело не в том, что онкология — это проблема. Вчера чума, сегодня рак, завтра… А дело в том, КАК в этом раке заново обрести себя. Найти себя. И сейчас все его близкие, друзья, без какой-то фальшивой скорби, думают именно об этом уроке Дмитрия нам всем. Ведь всех это ждет.
…Сидя с ним рядом (по счастью, брал прежде несколько интервью), хотелось быть максимально простым и в этой простоте обрести гармонию. «Ой, как трудно выступать перед русской аудиторией, — сетовал мне Дмитрий во время интервью, — на Западе музыку пока еще воспринимают как получение удовольствия, а в России… какое тут удовольствие — тут требуют жизнь отдать». Вот он ее и отдал. Красноярский парень, красавец, сумевший вокруг себя перевернуть мир.
Мировой взлет его был достаточно стремителен, после красноярского педучилища, института искусств, пятилетнего пребывания в солистах Красноярского театра оперы и балета Дмитрий — уже не мальчик — побеждает на конкурсе в Кардиффе, эту мощную стать замечают все, и с этого момента Хворостовский уже нарасхват, тут-то перелом случился быстро — не его стали выбирать, а выбирает теперь он, шествуя по лучшим сценам мира — Ковент-Гарден, Ла Скала, Метрополитен.
Да, как следствие своей занятости, Хворостовский с 1994-го переезжает в Лондон. Но все равно был плоть от плоти, кровь от крови своей земли, крепко стоял на ногах, не закапывался в двойных-тройных смыслах и сразу в любых вопросах видел суть: «И Россия, и Москва меняются семимильными шагами, — говорил он в один из приездов, — да, я радуюсь, что люди стали жить как-то богаче, чем в советское время. Но очень жаль, что дифференциация между слоями населения усиливается… В этом боль».
— Когда уходят такие глыбы в расцвете сил, всегда не понимаешь — откуда эта страшная несправедливость? — говорит Денис Мацуев. — Я бы назвал его сибирским рыцарем: эта доброта, благородство, широкое сердце!.. Незабываемая улыбка. Душевная. А уж как личность… в какой-то момент на сцене появилось чудо, которое ворвалось молниеносно. И теперь, если не смотреть видео, не знать, кто это поет, то по одному только голосу понятно, что это Хворостовский. Его тембр неповторим. Его харизма мотивировала всех вокруг. Талант невероятный, под влиянием которого я постоянно находился. И неважно, в каком репертуаре — оперном, или в романсах, или в военной песне. Вот была эта ложная информация недавно — а ведь говорят, что «если раньше хоронят, то человек долго жить будет»; увы, эта примета не сработала.
— Не кажется ли вам, что он открыл новый феномен своим поведением — не стал скрывать болезнь, но боролся за каждый концерт?
— Это абсолютный подвиг. Уверен, сцена добавила ему несколько лет жизни. Сцена — великая терапия, она выводит тебя из этого состояния, лечит, дает надежду. И каждый его последующий выход становился событием. Примером для всех. Потому что надо бороться до конца.
■ ■ ■
…Дмитрий был очень похож на своего отца. Такой же благородный, открытый, седовласый и нежный — никогда не забуду, как сидели все вместе втроем в один из приездов артиста в Москву и в каждом шаге и слове ощущались цельность и внутренний строй: «Выпить? Нет, я не имею права «отрываться». У меня же грядет концерт. Поесть ночью еще можно, но выпить… Нет, не пью. Категорически. Другое дело, поздно стал ложиться. Пока был в Париже, ложился в три. А в Москве — в пять утра… нет, надо входить в норму. Много ли друзей? Знаете, лет в тридцать меня тоже окружало множество людей, казавшихся мне друзьями. Дверь нашего дома была открыта для всех, там постоянно кто-то находился. И ночевать оставались… Так, папа? (Обращался к отцу.) Это считалось нормальным и приличным. А потом все эти люди потерялись; они поменялись, и я поменялся. Отношения с папой? Мы давно уже не «отец и сын», но друзья, братья даже. Дня не проходит, чтобы я не позвонил папе по телефону, где бы ни находился».
После чего папа очень трогательно рассказывал, как маленький Дима в детстве увлекался лошадьми, но не в качестве наездника — лепил их из пластилина. Отсюда и дилемма возникла — а не отдать ли сына вместо музыкального в художественное училище? Впрочем, директор училища спас для нас великого баритона.
— Что интересно: его фигурки лошадей никогда не оставались статичными, но будто пребывали в движении, — рассказывал папа Дмитрия Александр Степанович, — я так этому удивлялся… В общем, прихожу к директору, показываю. А мне в ответ: «Скажите, а он еще чем-то у вас занимается?» «Да, — говорю, — играет на пианино». — «Вот и пусть себе играет!»
Помню, как та встреча закончилась словами Дмитрия — «мне еще нужно лет 20 работать, жить своей цыганской жизнью, чтобы содержать семью и обеспечить себе спокойную старость, успокаиваться пока рано». Никаких двадцати лет, конечно, не прошло.
■ ■ ■
Конечно, раньше, в начале 2000-х, академисты разбирали Дмитрия «по косточкам», не прощали ему и Анне Нетребко всемирной известности, что только не писали в его адрес — и то, что «во рту у него не слова, а кирпичи, поэтому проблемы с тембром и эстетикой», «сейчас лопнет от натуги», и то, что в одном концерте — якобы — «пел под фанеру», и про «сценический нарциссизм», — в общем, спуска не давали. Тяжело быть первым парнем на деревне: удобная мишень для критики. Но тем и ценнее наследие Хворостовского — он искал себя, искал в разных жанрах — и с композитором Игорем Крутым, и в народничестве, не теряя планки…
— В прошлом году, — вспоминает Крутой, — когда он был на моем творческом вечере на «Новой волне», куда я его упросил, в принципе, приехать, он сказал, что очень благодарен за то, что я заставил его это сделать — таким, говорит, я запомнюсь.
— Концерт был тогда эмоциональным, очень волнительным. Он выглядел бодро. Помню, как встречал его зал — стоя, и люди действительно тогда поверили в чудо и радовались…
— Да, мы готовились, все было непросто. Ему было тяжело — и морально, потому что он понимал, что происходит с ним, и физически, конечно. На самом деле американские врачи давали ему 18 месяцев, полтора года, когда стал известен диагноз. Сказали это категорично. Но у него был мощнейший организм, он практически на год пережил отведенное врачами время. Год сумел украсть у смерти за счет своей спортивности, своей веры. Он, конечно, жил надеждой, но все-таки понимал, что происходит. Если ты умираешь в полном сознании, это же ужасно. Потом у него все- таки четверо детей, и все они не взрослые, старшим — по двадцатке, Максиму — четырнадцать, а Ниночке вообще девять.
— Ваш совместный альбом «Дежавю» имел ремарку «Часть первая». Над второй частью вы так и не успели начать работать?
— Увы. Хотя он постоянно говорил, что хочет записывать новый материал. Его голос все это время звучал очень уверенно, мощно, только буквально в последние несколько месяцев он перестал петь.
— Этот альбом был в некотором смысле экстраординарным в контексте и вашего творчества, и его амплуа как классического артиста. Понимаю, что там каждая песня — жемчужина. Есть, наверное, и какая-то самая любимая для вас?
— Скорее всего, «Дежавю», композиция, которая и дала название всему альбому… К сожалению, уже ничего не изменить…
■ ■ ■
…Поэтесса Лилия Виноградова, автор текстов для совместного проекта Крутого и Хворостовского «Дежавю», была с Дмитрием в лондонской клинике до последнего. По сути, он умирал у нее на глазах.
— Я потеряла очень близкого человека, — говорит Лилия, — мы знакомы с 2006 года. С первого рукопожатия в Риге мне сразу стало понятно, что он мне очень родной. И эта связь никогда не прекращалась. Не прекращается и сейчас, когда его уже не стало. Пронесу это до конца. Нет больше в России такого артиста, как Дима. Пусть в меня плюют, говорят, что есть другие прекрасные, — нет, он один такой. Не только для России. Для планеты. Неплохо бы, чтобы все как-то взяли и погордились бы им.
— Есть такое ощущение, что он как в сказках великан — встал, пробудился в лесу? Он весь из почвы…
— Абсолютно. Дима — это явление природы. Мощнейшее. Как солнце, радуга, тучи, гроза. Очень естественный. Что его отличает от многих-многих-многих… Это анти-пафос, анти-надувание-щек, анти-бравирование, анти-самолюбование. Какой есть, такой и есть.
— В сущности, он победил рак. Как бы сказал — не жалейте меня!
— Согласна. Об этом надо говорить! Он не хотел жалости к себе. Нет, жалость как сочувствие — понятие замечательное. Но жалость слюнявую он категорически отвергал всегда. И каждый день выходил на сцену, распевался, работал, даже уже тогда, когда технически это невозможно было сделать. А он делал. Он, конечно, победил болезнь. Я до последней секунды была рядом с ним. Мучительно уходил. Но даже будучи в необратимом, тяжелейшем, мучительном состоянии, Дима все равно вышел победителем из этой схватки.
— Дима уходил в сознании?
— Разумеется, он был под седативными препаратами, чтобы облегчить страдания. Но он все слышал. Не говорил, но периодически открывал глаза: кивал — значит ДА, мотал головой — НЕТ. Всех видел, все понимал. Мы с ним, если так можно выразиться, разговаривали беспрестанно. Фло (Флоранс, жена) мне позвонила в субботу, сказала — прилетай… в воскресенье прилетела. Он уже лежал в клинике. Там же и умер в 3.35 по лондонскому времени…
Ян СМИРНИЦКИЙ, Артур ГАСПАРЯН.