Газета "Кишиневские новости"

Новости

ХВАЛА И ХУЛА МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОИ

ХВАЛА И ХУЛА МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОИ
08 мая
11:58 2014

Юрий АРАБОВ: «Сегодня поэт в России меньше, чем поэт»

В прокат вышла драма Марины Ми­гуновой «Зеркала» — подробная биография Марины Цветаевой, от­ражение поэта восколках ее муж­чин. Свою руку к фильму приложил и Юрий Арабов — самый титулован­ный сценарист в современном рос­сийском кино, известный в первую очередь по работе с Александром Сокуровым (за сценарий к его «Мо­лоху» в 1999 году Арабов получил премию Каннского фестиваля). Мы поговорили с Юрием Николаевичем о силе и слабости поэта, закате ли­тературной цивилизации и, конечно же, будущем России.

— Юрий Нико­лаевич, в ти­трах «Зеркал» вы указаны не единствен­ным автором сценария.

— Я хотел скон­центрировать­ся на одной только истории предательства Эфрона и убий­стве из-за него человека. Всей этой трагедии, связанной с мужем Цветаевой. Но режиссер задумала снять полную биографию, охваты­вающую несколько десятков лет. Тогда я по­советовал ей мою ученицу, Настю Саркисян, в качестве главного автора сценария. Настя очень талантливый человек, к тому же сама пишет стихи. Я же выполнил консультатив­ную роль.

— История с Эфроном и правда неод­нозначная, но и вокруг Цветаевой до сих пор много споров.

— Если вы почитаете биографию Пуш­кина, и особенно высказывания о нем со­временников, увидите, что даже к нему было неоднозначное отношение. В трагические по­следние недели перед дуэлью часть общества вообще Пушкина не понимала. Говорили, что государь хочет примирения, Дантес хочет, и только Пушкин против. Я думаю, что по пово­ду поэтов и не бывает единой точки зрения. Я даже не знаю крупного поэта, о котором можно было бы сказать: с ним все ясно. Кого ни возьмете в двадцатом веке — все фигуры двусмысленные. Возьмите Маяковского, ко­торый застрелился из маузера, подаренного ему Аграновым — на тот момент крупным чи­ном в НКВД. Он же учил Маяковского стрелять по мишеням, а тот с удовольствием стрелял из этого пистолета и входил в энкавэдэшную тусовку. Каждый год продлевал лицензию на ношение огнестрельного оружия. Разве это однозначно? Это настолько сложное время. Мы, слава богу, родились позднее, во вре­мена более вегетарианские. Да и то, если вы возьметесь читать про того же Вознесенского или Бродского, тоже найдете диаметрально противоположные точки зрения. Чем человек больше, радикальнее, чем сильнее выламы­вается из окружающего, тем труднее ему дать оценку.

Вот и Цветаева — что может быть одно­значного в человеке, который был настолько страстен, бросался из крайности в крайность. Была советская власть — она ее не признава­ла. Эмиграцию — тоже. Это трагическая фигу­ра — с такими всегда трудно определиться.

— При этом гораздо чаще обсуждают ее личную жизнь, чем творчество. Вот и в фильме этому уделено много внимания. Это действительно так важно — знать обо всех ее романах?

— Вообще не важно. Существует искус­ство, ритмика, техника Цветаевой, ее тема. Ее ритмика неподражаема, с точки зрения техники она и вовсе чуть ли не самый разноо­бразный русский поэт.

— Да, она вставляет тире внутрь сло­ва, расширяя его границы.

— Она уникальна абсолютно. И мне все равно, сколько у нее было романов или какой она придерживалась сексуальной ориента­ции. Представляя ее страстный характер, я могу допустить, что она пробовала все искусы ада. И погибла на этом. Эта напряженная, чув­ственная жизнь для поэта многое значит. Ска­жем, в поэзии Бродского этого почти не видно и не слышно, но у него другая маска. Разо­чарования и глубокого скепсиса по отноше­нию ко всему. А Цветаева — кто-то назвал ее поэтом «хвалы и хулы». Вот она хвала и хула и есть. Эта страстность толкала ее тестировать и дегустировать все жизненные ситуации, пороки и разрывы. Это ее путь, но она за это заплатила — вот в чем дело. Ее личная жизнь никак не может быть ни иконой, ни примером для порицания. А стихи — блистательные. Она не совсем мой поэт, в том смысле, что такая страстность в стихах мне кажется нескром­ной. Но она у нее абсолютно искренняя.

— Поправьте меня, если я ошибаюсь, — но ведь Цветаева, несмотря ни на что, никогда публично не порицала советскую власть?

— Вы можете прочитать ее цикл «Лебеди­ный стан», посвященный белому движению. Там опосредованно, а в некоторых местах напрямую доносятся проклятия в адрес со­ветской власти. Но она и правда была чело­веком аполитичным. Ее интересовали люди, идеи, внешняя броскость. «Лебединый стан» — красивый образ для белого движения, правда? Но за бортом этого образа остает­ся «белый террор», закапывание крестьян в землю живьем, о чем мне рассказывали со­всем недавно сибирские историки. Сейчас все говорят о «красном» терроре, но и «бе­лый» был ужасен. А в каком-то смысле даже более отвратителен. Оттого, что он творился не воинствующими атеистами, как в случае вождей красной гвардии, а людьми верую­щими. Есть в этом какая-то дьявольщина. А Цветаева этих вещей не учитывала, не хотела знать. Она ослеплялась каким-то образом и неслась ему навстречу, отрицая все осталь­ное, потом в этом образе разочаровывалась и переключалась на новый. В конце концов она исчерпала все жизни и покончила с собой.

— Но ведь есть в этом особое благо­родство — в нежелании участвовать в та­ких низких вещах, как политика.

— Благородство — да. Впустить политику в жизнь, чтобы написать хорошие строчки, — идея неподходящая. Не путь мудрых людей. Нужно все время соблюдать некий баланс. К сожалению, это мало у кого получается. Разве что Гете удалось. Он обладал гармоническим ладом жизни. К гармонии этой нужно стре­миться и дозировать внешние толчки, пере­живания и страсти, потому что они тебя разру­шают изнутри. Цветаева была совсем другой человек — политикой она не интересовалась, но в остальном всегда шла ва-банк. И как ху­дожник на своем пути только выиграла.

— Как вы думаете, она была сильным человеком или слабым?

— Конечно, она слабая. Но это потому, что она человек проигравший. А любой прои­гравший вызывает интерес художников и со­чувствие к себе. Но это касается только бы­тового уровня — в этом смысле мы все рано или поздно проигрываем жизни. А на каком-то сверхбытовом уровне она, конечно, навсегда осталась великим художником, поэтом.

— А говоря об эпизоде со звонком Сталина Пастернаку с тем, чтобы выяс­нить, что тот думает о Мандельштаме — в его поведении была слабость?

— И слабость, и растерянность. И ужас. Я сам как поэт могу сказать, что все поэты не­навидят друг друга. Грызутся все со всеми. Презирают всех. Но тем не менее каждый на подсознательном уровне знает другому цену. Мандельштам, во-первых, был соперником Пастернака. Во-вторых, конечно же, Пастер­нак понимал его выдающиеся качества, кото­рые через полвека во многом претворились в Бродском. Хотя Мандельштам пошире и по­глубже.

— У него и обстоятельства жизненные были другие.

— Вот и получается: с одной стороны, чувство постоянной конкуренции и желание оттеснить соперника. С другой — шок и ужас от звонка Сталина. И когда Пастернак сказал, что мечтает поговорить с вождем о жизни и смерти — как раз перед тем как тот положил трубку, — я думаю, что это была абсолютно искренняя фраза. Он действительно пола­гал, что Сталин обладал, как ему казалось, философским умом. Что они бы очень хоро­шо поговорили, и Пастернак его бы убедил, что отнимать у других человеческую жизнь не очень хорошо. Это иллюзии поэта. И с какой-то стороны — на самом деле довольно слабая и расплывчатая позиция. Объективно он дол­жен был заступиться за Мандельштама. Но он говорил то, что лежало у него на душе.

— Насколько велика роль поэта в та­кие критические моменты?

— Сейчас поэт не играет никакой роли совершенно. Сегодня поэт в России меньше, чем поэт. А в прошлом — да, играло. Я еще застал эти времена. При социализме к сло­ву относились с большим пиететом. В этом сказывалась культурная инерция огромной страны. Но в 90-е годы все это закатилось, и сейчас кто бы что ни написал — это пройдет бесследно. Хотя за последние годы критики объявляли великими неких поэтов, имена ко­торых неизвестны. И не будут известны.

— Более того — великие поэты про­шлого стремительно стираются из памя­ти.

— Жалко, да. Я и сам работаю со словом. Но как получилось, так получилось. Искусство становится все более аудиовизуальным. На­верняка будут появляться какие-то глубокие фильмы, и кино как самое важное из искусств вместе с цирком — цитата из Ленина — будет по-прежнему формировать сознание. Этот мировой сдвиг в сознании произошел еще в двадцатом веке, но только сейчас стало по­нятно, каких размеров этот катаклизм, как сильно он изменил человека.

— Возвращаясь к «Зеркалам». Фильм заканчивается стихотворением из цикла «Куст». Это ваш выбор?

— Стихотворение выбирала Марина Ми­гунова. Для нее Цветаева — второе «я». У нее с ней абсолютное слияние.

— Почему я спрашиваю: эти стихи на­писаны Цветаевой задолго до драматиче­ской кончины, и в них очень много энер­гии, душеподъемного пафоса, который оттеняет ужас финала.

— У нее во всех стихах есть этот пафос. Вспомните «Читатели газет»: «Ползет под­земный змей, ползет, везет людей. И каждый — со своей газетой со своей экземой». Она критикует буржуазного обывателя, но с каким запалом! В этом плане она уникальна. Брод­ский на ее месте пустился бы в сплин, а у нее так много энергии.

— То, что Цветаева не была принята современниками, — очевидно. Но ведь и сегодня нет консенсуса в обществе: вот наш великий поэт — Марина Цветаева.

— Наше общество перестало быть лите­ратурным. В том плане, что литература боль­ше не пользуется спросом. Это начинается со средней школы, провала в гуманитарном об­разовании и так далее — по всем более высо­ким этажам. Проблема касается не только нас — литературная цивилизация закатывается. У нас она, по-моему, держится только в поли­тике — вот где все еще в ходу литературный склад ума. И это наша большая проблема, по­тому что фигуральные предложения, клише и фразы заменили профессиональную полити­ческую жизнь. Ее создали литераторы, и она насквозь литературная. Но я бы хотел, чтобы все было наоборот. В политике — трезвый расчет. А литература, наша великая русская литература по-прежнему выполняла функцию культурного стержня.

Вообще это довольно интересная штука. Собственно говоря, в чем стержень нашей со­временной евразийской идеологии? Каково ее целеполагание? Вот раньше было как: Мо­сква — это Третий Рим. Согласны? Согласны. Потом: свобода, равенство и братство. Пер­вое — концепция России как империи, второе — России как Советского Союза. А евразий­ская концепция не предполагает никакого це­леполагания.

— Может, целей у этой идеологии нет, зато есть тенденция: все отрицать. Как пример — новый лозунг «Россия не Европа».

— На отрицании ничего не построишь, вот в чем дело. Говоря «Россия не Европа», мы предполагаем, что нам ее законы не писаны. Другие добавляют: «Мы и не Азия». Значит, их законы нам тоже не писаны.

— Остается вопрос — что же тогда Россия?

— Это любопытная, парадоксальная и во многом — несмотря на драматизм — коми­ческая ситуация. Я даже не могу серьезно к этому относиться. Я думаю, мы помучаемся-помучаемся да опять придем к идее Третьего Рима. Но вряд ли она будет работать, посколь­ку для этого нужен государь-император. Ради старой идеи заводить по новой государя и во­дружать на него шапку Мономаха — слишком громоздкая комбинация, чтобы ее исполнить. А что случится вместо нее, я не знаю.

— Тут вы лукавите. Все вы прекрасно понимаете. И ту Россию, в которой мы живем, вы же во многом и предсказали в сценарии «Юрьев день». Вот это растворе­ние цивилизации в бесконечном русском поле, как в звоне колоколов.

— Если серьезно, я считаю, что лите­ратурное представление о России сегодня во многом — во всяком случае, из числа тех положений, что озвучиваются публично, — представляет собой проблему. И это не лу­кавство.

Никита КАРЦЕВ.

Поделиться:

Об авторе

admin

admin

Курсы валют

USD18,170,00%
EUR19,03–0,01%
GBP22,87–0,05%
UAH0,44–0,47%
RON3,820,00%
RUB0,18–0,01%

Курсы валют в MDL на 22.11.2024

Архив